Журнал "Колодец" > Номера

ПЕСНИ ВНУТРИ КОМНАТЫ
(о романе Леонарда Коэна "Любимая игра")

Леонард Коэн - родившийся в 1934 году в Канаде потомок русско-польско-литовских эмигрантов; "автор-исполнитель", если пользоваться изобретенным на одной из его несостоявшихся родин термином, - это знают все. До того, как обнародовать свои музыкальные опыты, выпустил сборники стихов "Давай сравним мифологии" (1956), "Солонка земли" (1961), "Цветы для Гитлера" (1964), "Паразиты небес" (1966) и два романа - "Любимая игра" (1963) и "Прекрасные неудачники" (1966); это - теперь - знают почти все. Оба коэновских романа, переведенных Анастасией "Настиком" Грызуновой, вышли в 2001 и 2002 годах в московском издательстве "Аналитика-Пресс" (блестяще начатая и, кажется, завядшая на корню серия RevolutioN 9), оба с грызуновскими послесловиями; причем в том, что к "Любимой игре", переводчик так поговорил с героем начистоту, что заслужил себе место как минимум во всех русских Академических, Полных и Дополненных Собраниях Сочинений Великого Леонарда, - это знают те, кто прочел.

Зачислить "Любимую игру" в автобиографические романы корректно лишь с уймой оговорок - как и десятки других знаменитых "проб пера". Хотя эту историю взросления неврастеника, нигилиста и поэта Коэн закончил почти к тридцати годам - поздновато для хрестоматийного Первого Шедевра, где автор, захлебываясь, спешит изложить все, что успел понять о себе и о мире. Рукопись переделывалась несколько раз, на протяжении нескольких лет. Можно позволить себе вольность догадываться о том, что в первых вариантах юный Лоренс Бривман был куда больше похож на юного Леонарда Коэна. Можно попытаться угадать, какие именно куски уцелели от изначального наброска. Ну вот, наверное, - отрочески-самохвалебный автопортрет, - готовясь влюбиться в Бривмана, Шелл, его главная пассия, "самый прекрасный человек на земле" и единственная в романе женская особь, которой разрешено фигурировать более или менее независимо от чувственно-интеллектуальных заморочек Ларри, видит едва ль не байронического героя с печатью дум высоких на челе: "Интересно, кто он. Его лицо молодо, но необычно глубоки линии от ноздрей к углам рта. Будто там отпечатался весь его опыт".

Cказанное о прозе Коэна разноречиво. "Джеймс Джойс не умер", "сочетание плотской энергии и тончайшего самоанализа" - восторгались(-ются) одни. Другие считали(-ют), что прав был парень, когда бросил заниматься не своим делом, - его персонажи говорят, ходят, трахаются, чувствуют и даже думают не по-людски.

Понимаю и тех, и этих. Здания начала XX века и уличные фонари Монреаля, городской парк, Вестмаунт-авеню и Стэнли-стрит - элементы не кинематографического кадра, но условно-реальной сценической декорации. И драка в танцзале "Золотой дворец" напоминает скорее о "Приключениях со сменой кожи" (поэта Дилана Томаса), чем о "Портрете художника в юности" (прозаика Джеймса Джойса).

Менее всего Коэн - бытописатель, это вам не Керуак с его уютно выписанными хижинами бродяг Дхармы. Комнаты, которые он меблирует для своего героя, - тоже декорации, тоже условны, нарочито живописно-безбытны; искусственно освещенные помещения, временные убежища, годные не для "житья-бытья", а для воплощения фантазий и воскрешения воспоминаний (единственный вид "жизни", имеющий по внутрироманной логике право на существование). Вот как эта, где "имелся мраморный камин с вырезанными факелами и сердечками, а над ним - узкое зеркало, обрамленное тонкими деревянными столбами и антаблементами, какой-то бурый акрополис". А "респектабельный" недостроенный дом со "спасенной викторианской роскошью" - символ мертворожденного брака Шелл с Гордоном Симсом; а "родовые гнезда" Шелл и Лоренса - приюты тоски и тлена, где разве что летучие мыши не порхают.

Менее всего в первом романе Коэна добротного прозаического буквенного мяса - чистейший образчик "прозы поэта". Несмотря на вполне внятный сюжет - неровный и изящный монолог от третьего лица, с множеством чудесных лирических отступлений и роем метафор, то прицельно точных, то заслоняющих от воображения фигуры и предметы. И не вдруг поймешь - герой ли преодолевает это полное звенящего воздуха пространство, мужая, но внутренне практически не меняясь, или старые фотографии, пленки с записью умолкших голосов и прочий мобильный реквизит вихрятся вокруг него, статичного созерцателя.

Но детство (кто из критиков не отметил это "родом из детства"?) среди застегнутой на все пуговицы деловитой родни; мать, "русская красавица", медленно съезжающая с катушек (из неких соображений симметрии заодно снабжена мамашей-шизофреничкой и Шелл); записка, зашитая в галстук похороненного накануне отца; трагическая смерть двух белых крыс (кто из критиков не оплакал несчастных зверьков?) - всё так реалистично, всё сплошь биографические либо сильно смахивающие на таковые детали. Не дай нам всем, Господи, безвременно впасть в маразм и заблеять: "О лууучшая пора!" Расти нестерпимо больно даже при полном внешнем благополучии. Ранние годы мнятся блаженными, лишь если у вас на редкость скверная память. Коэн опоэтизировал свои как раз в нужной мере; кажется, только Ингмару Бергману еще удалось так вот "все простить, ничего не забыв" (вот попробуйте перевести написанное Коэном на язык Буковски...).

"Интересно, кто первый открыл, что поэзия убивает любовь?" - задумчиво протянула героиня Джейн Остен, умница Элизабет. Здесь поэзия ничего не убила, потому что роман - вовсе не о любви, как часто бы она ни поминалась всуе. Повзрослевший, а стало быть, предавший, лучший друг Кранц (дружочек Розенкранц Бривмана-Гамлета) и десять тысяч разговоров с ним значат больше, чем все сорок тысяч ласковых сестер. А им - девочкам Лайзе и Берте, девушкам Хизер, Тамаре, Норме и Патриции - и Ванде, и Энн, хоть они и не в "великой традиции", - и даже неповторимой Шелл - игры, в которых легко покалечиться, комнаты, где Ларри любуется ими, спящими, стихи и великая нежность перед-тем-как-оставить-тебя-навсегда.

Впрочем, ведь есть еще и тела - "тело Хизер, что спит и спит" и "тело Берты, что упало с яблоками и флейтой", - и не только прекрасные девичьи (пусть Шелл и считает себя безобразной, пусть плосколицая и широконосая Норма и прихрамывает, пусть у Патриции и язва желудка, - в ее-то восемнадцать): "отец, это раздувшееся тело в свежей, белой постели", и те, кому немцы "засовывали шланг в жопу, чтобы на допросе язык развязался", и выпотрошенное негодниками-студиозусами тельце жабы...

Это ощущение красоты/уродства, наслаждения/боли, ласки/жесткости так нормально для юноши... еврея... уроженца христианской страны... человека.

Это мучительное чувство тела/бестелесности обострится до сюр/гиперреалистической болезненности в "Прекрасных неудачниках", писавшихся в аду депрессивных галлюцинаций, - самобичевания, - и изъеденное оспой лицо индеаночки Катрин Текаквиты, будущей католической святой; история взаимоотношений безумной троицы - рассказчика, его раздавленной лифтом жены Эдит и "друга семьи" Ф., то ли Пигмалиона и демиурга, то ли попросту сексуального маньяка-затейника (последний, кстати, если опять же верить некоторым критикам, - искаженная до nnnnnn'ой степени неузнаваемости эманация героя "Любимой игры", а значит, - и "кривое зеркало" автора).

А что такое "любимая игра"? Это когда все по очереди берут Берту за руки, а она кружится на каблуках, - ты описываешь круги вокруг нее, пока ноги не оторвутся от земли, а потом она отпускает руки, и ты летишь в снег. Пока все не оказываются раскиданы - и вы встаете и уходите, "оставляя за собой чудесное белое поле цветочных отпечатков со стеблями следов".

Анна Сусид

   
Главная Номера Круги на воде Кладовая Фотогалерея Мнения Ссылки

Hosted by uCoz